Песни на слова левитанского
Обновлено: 13.11.2024
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно.
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль —
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно.
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, всё бегут они, бегут —
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно.
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт, и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а всё же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно.
Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно.
Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно.
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль —
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно.
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, всё бегут они, бегут —
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно.
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт, и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а всё же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно.
Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно.
Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Всего и надо, что вглядеться, — боже мой,
всего и дела, что внимательно вглядеться, —
и не уйдешь, и никуда уже не деться
от этих глаз, от их внезапной глубины.
Всего и надо, что вчитаться, — боже мой,
всего и дела, что помедлить над строкою —
не пролистнуть нетерпеливою рукою,
а задержаться, прочитать и перечесть.
Мне жаль не узнанной до времени строки.
И все ж строка — она со временем прочтется,
и перечтется много раз, и ей зачтется,
и все, что было в ней, останется при ней.
Но вот глаза — они уходят навсегда,
как некий мир, который так и не открыли,
как некий Рим, который так и не отрыли,
и не отрыть уже, и в этом вся печаль.
Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,
за то, что суетно так жили, так спешили,
что и не знаете, чего себя лишили,
и не узнаете, и в этом вся печаль.
А впрочем, я вам не судья. Я жил как все.
Вначале слово безраздельно мной владело.
А дело после было, после было дело,
и в этом дело все, и в этом вся печаль.
Мне тем и горек мой сегодняшний удел —
покуда мнил себя судьей, в пророки метил,
каких сокровищ под ногами не заметил,
каких созвездий в небесах не разглядел!
— Что происходит на свете? — А просто зима.
— Просто зима, полагаете вы? — Полагаю.
Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю
в ваши уснувшие ранней порою дома.
— Что же за всем этим будет? — А будет январь.
— Будет январь, вы считаете? — Да, я считаю.
Я ведь давно эту белую книгу читаю,
этот, с картинками вьюги, старинный букварь.
— Чем же все это окончится? — Будет апрель.
— Будет апрель, вы уверены? — Да, я уверен.
Я уже слышал, и слух этот мною проверен,
будто бы в роще сегодня звенела свирель.
— Что же из этого следует? — Следует жить,
шить сарафаны и легкие платья из ситца.
— Вы полагаете, все это будет носиться?
— Я полагаю, что все это следует шить.
— Следует шить, ибо сколько вьюге ни кружить,
недолговечны ее кабала и опала.
— Так разрешите же в честь новогоднего бала
руку на танец, сударыня, вам предложить!
— Месяц серебряный, шар со свечою внутри,
и карнавальные маски — по кругу, по кругу!
— Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
и — раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три.
Каждый выбирает для себя
женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку —
каждый выбирает для себя.
Каждый выбирает по себе
слово для любви и для молитвы.
Шпагу для дуэли, меч для битвы
каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает по себе.
Щит и латы. Посох и заплаты.
Мера окончательной расплаты.
Каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже — как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выбирает для себя.
Ну что с того, что я там был.
Я был давно. Я все забыл.
Не помню дней. Не помню дат.
Ни тех форсированных рек.
(Я неопознанный солдат.
Я рядовой. Я имярек.
Я меткой пули недолет.
Я лед кровавый в январе.
Я прочно впаян в этот лед —
я в нем, как мушка в янтаре.)
Но что с того, что я там был.
Я все избыл. Я все забыл.
Не помню дат. Не помню дней.
Названий вспомнить не могу.
(Я топот загнанных коней.
Я хриплый окрик на бегу.
Я миг непрожитого дня.
Я бой на дальнем рубеже.
Я пламя Вечного огня
и пламя гильзы в блиндаже.)
Но что с того, что я там был,
в том грозном быть или не быть.
Я это все почти забыл.
Я это все хочу забыть.
Я не участвую в войне —
она участвует во мне.
И отблеск Вечного огня
дрожит на скулах у меня.
(Уже меня не исключить
из этих лет, из той войны.
Уже меня не излечить
от той зимы, от тех снегов.
И с той землей, и с той зимой
уже меня не разлучить,
до тех снегов, где вам уже
моих следов не различить.)
Но что с того, что я там был.
С мокрой травы (Владимир Киркин) С мокрой травы в лесустряхиваю росу.
Хочешь, стихотворенье
из лесу принесу?
В комнате, еще темной,
чмокнешь во сне губами.
Земляникою пахнет теплой?
Сеном? Или грибами?
Где-то кузнец стрекочет,
травинка щеку щекочет —
тебя разбудить до солнца
стихотворенье хочет.
А ты все не просыпаешься,
все ты не просыпаешься,
одними губами сонными
медленно улыбаешься:
«Что, мол, опять за шалости?
Нет в тебе, видно, жалости!
Где же черты солидности,
признаки возмужалости. »
Все это знаю издавна —
не к чему повторенье.
Тихо выходим из дому —
я и стихотворенье.
Мутную тишь дремотную
ранняя птаха будит.
Нет у меня солидности,
видимо — и не будет.
Дачу еще не выстроил,
не обзавелся чином.
Толстую палку выстрогал
ножиком перочинным.
Иду не спеша, помалкиваю,
палкой своей помахиваю,
с мокрой травы в лесу
стряхиваю росу. Новый год у Дуная (Александр Петров)
Камень старинный, башни, мосты, ограды.
Гостеприимны древние эти грады.
Благословенны тихие эти веси.
Колокола воскресные в поднебесье.
Под куполами, золотом, синевою
я с непокрытой шествую головою.
Колокол, солнце, елка стоит, сверкая.
День новогодний — боже, теплынь какая!
День новогодний, теплый, весенний, синий.
А в эту пору снег идет над Россией.
Ветер гудит по нашим великим рекам.
Снег над Россией. Что там, за этим снегом?
Что там за снегом — что он, кого он прячет?
Кто там за ним вздыхает, смеется, плачет?
Кто там сейчас в лесу над костром колдует,
дует в огонь, в озябшие руки дует?
Господи, дай им солнца, тепла, капели!
Дай, чтоб скорее птицы в лесу запели!
Синью наполни очи лесных проталин.
К старости, что ли — стал я сентиментален.
Даже не думал, что напишу такое.
Хрустнула ветка где-то в лесном покое.
Скрипнули сани и затерялись в поле.
И никуда не деться от этой боли.
Ветер гудит по северным нашим рекам.
Снег над Россией. Что там, за этим снегом?
Настежь ворота, не заперта дверь.
Где же ты, бедная гостья моя?
Жду тебя здесь, в этом доме чужом,
в доме на Клязьме.
Первые листья, десятый апрель.
Вспомни, какое сегодня число.
Как меня, боже, сюда занесло,
в эту обитель?
Парус изодран, и мачту снесло.
Кренится лодка, разбито весло.
Что же, случается, — не повезло
лодочке нашей.
Где наши гости? Не будет гостей.
Где наши чаши? Не будет вина.
Да не посетуй, что будешь одна
гостьей моею.
Я ведь и сам буду гостем твоим.
Будем с тобой друг у друга гостить.
Все-таки грех нам с тобою грустить
в этом апреле.
Чем одарю тебя? В темном бору
листьев зеленых тебе наберу —
пусть они тоже у нас на пиру
будут гостями.
Первые листья, десятый апрель.
Мы еще вспомним когда-то о нем,
в пору иную и в месте ином —
там, за лесами, —
только б он выстоял, жив и здоров,
все наши горести переборов,
дом Катерины, отеческий кров
Анны и Ольги.
Две дороги степные,
а кругом — ковыли.
Там гитара с трубою
разговор завели.
Начинала гитара:
— Тара-тара, та-тара.
— Тра-па-па -па, па-па ! —
отвечала труба.
Сколько было привалов,
сколько было атак —
всё гитара с трубою
не поладят никак.
Начинает гитара:
— Тара-тара, та-тара.
— Тра-па-па-па, па-па! —
отвечает труба.
А две пули, две пули
чуть пониже плеча,
да одна – в гитариста,
а одна – в трубача.
И вздохнула гитара:
— Тара-тара, та-тара.
— Тра-па-па -па, па-па! —
— отвечала труба.
Две дороги, две песни,
две тропы, две судьбы.
И нельзя без гитары,
и нельзя без трубы.
Начинает гитара:
— Тара-тара, та-тара.
— Тра-па-па-па, па-па! –
отвечает труба.
Две дороги степные,
только ветер в упор –
всё гитары с трубою
не кончается спор.
Начинает гитара:
— Тара-тара, та-тара.
— Тра-па-па -па, па-па! –
отвечает труба.
Читайте также: